Три Юных Красотки со Школьной Скамьи. Как летит время, а? В женской юбке, из-под которой длиннейшие красные подштанники. Сидели пьянчуги, пили, хохотали, брызжа слюной, захлебывались. Поддай жару, Пэт. Побагровелые – пьяная потеха – гогот и дым от курева. Сними-ка этот белый колпак. Глаза у него как ошпаренные. Где-то теперь он? Где-нибудь нищенствует. Арфа дивная голодом нас уморила.
Я был тогда счастливей. Хотя был ли это я? И сейчас я это я ли?
Двадцать восемь мне было. Ей двадцать три. Когда переехали с Западной Ломбард-стрит что-то сломалось. После Руди никогда уже не получала от этого удовольствия. Времени не вернешь назад. Воду не удержишь в ладонях.
А хотел бы? Вернуться назад. К самому началу. Хотел бы? Так ты несчастлив в семейной жизни, мой бедненький противный мальчишка? Хочет мне пуговицы пришивать. Надо ответить. Напишу ей в библиотеке.
Грэфтон– стрит яркопестрыми навесами дразнила чувства его. Набивной муслин, шелколеди, величественные матроны, звяканье сбруи и глухозвук стукопыт по раскаленным булыжникам. Какие толстые ноги у этой в белых чулках. Хорошо бы дождь их заляпал грязью как следует. Чистопородная деревенщина. Все толстомясые припожаловали. В таких у женщины всегда неуклюжие ноги. И у Молли не выглядят стройными.
Беззаботной походкой он шел мимо витрин шелковой торговли Брауна Томаса. Водопады лент. Воздушные китайские шелка. Наклоненный сосуд струил потоком из своего разверстого зева кроваво-красный поплин: сверкающая кровь. Это сюда гугеноты завезли.. La causa e santa! Тара-тара. Замечательный хор. Тара . Стирать исключительно в дождевой воде. Мейербер. Тара: бум бум бум.
Подушечки для булавок. Я уж давно грозился ей что куплю. А то втыкает где попало по всему дому. В занавесках иголки.
Он слегка отвернул левый рукав. Царапина: уже почти зажила. Нет все-таки не сегодня. Еще ведь надо вернуться за тем лосьоном. А может на ее день рождения? Июниюль, авгусентябрь восьмое. Еще почти три месяца. А может это ей вовсе и не понравится. Женщины не любят подбирать булавки.
Говорят оборвется лю.
Блестящие шелка, нижние юбки на тонких медных прутах, шелковые чулки, разложенные расходящимися лучами.
Что толку о старом. Так надо было. Скажи мне все.
Звонкие голоса. Солнценагретый шелк. Звяканье сбруи. Это все для женщины, дома и домашний уют, паутинки шелков, серебро, лакомые плоды, сочные из Яффы. Агендат Нетаим. Богатства мира.
Теплая округлость человеческой плоти заполонила его мозг. Мозг сдался.
Дурман объятий всего его захлестнул. Оголодалою плотью смутно он немо жаждал любить.
Дьюк– стрит. Приехали. Поесть наконец. У Бертона. Сразу полегче станет.
Он повернул за угол у Кембриджа, еще в плену наважденья. Звяканье, стукопыт глухозвук. Благоухающие тела, теплые, налитые. В поцелуях, объятиях, все, всюду – среди высоких летних лугов, на перепутанной примятой траве, в сырых подъездах многоквартирных домов, на диванах, на скрипучих кроватях.
– Джек, милый!
– Ненаглядная!
– Поцелуй меня, Регги!
– Мой мальчик!
– Любимая!
С неутихающим волнением в сердце он подошел к столовой Бертона и толкнул дверь. От удушливой вони перехватило дыхание. Пахучие соки мяса, овощная бурда. Звери питаются.
Люди, люди, люди.
У стойки, взгромоздились на табуретах в шляпах на затылок, за столиками, требуют еще хлеба без доплаты, жадно хлебают, по-волчьи заглатывают сочащиеся куски еды, выпучив глаза утирают намокшие усы. Юноша с бледным лоснящимся лицом усердно стакан нож вилку ложку вытирает салфеткой. Новая порция микробов. Мужичина, заткнувши за воротник всю в пятнах соуса детскую салфетку, булькая и урча, в глотку ложками заправляет суп. Другой выплевывает назад на тарелку: хрящи не осилил – зубов нету разгрыгрыгрызть. Филе, жареное на угольях. Глотает кусками, спешит разделаться. Глаза печального пропойцы. Откусил больше чем может прожевать. И я тоже такой? Что видит взор его и прочих. Голодный всегда зол. Работают челюстями. Осторожно! Ох! Кость! В том школьном стихотворении Кормак последний ирландский король-язычник подавился и умер в Слетти к югу от Война. Интересно что он там ел. Что-нибудь этакое.
Святой Патрик обратил его в христианство. Все равно целиком не смог проглотить.
– Ростбиф с капустой.
– Порцию тушеной баранины.
Человечий дух. У него подступило к горлу. Заплеванные опилки, тепловатый и сладковатый дым сигарет, вонь от табачной жвачки, от пролитого пива, человечьей пивной мочи, перебродившей закваски.
Я тут не смогу проглотить ни куска. Вон малый затачивает ножик об вилку готовый пожрать все что глаз видит, старик ковыряет в последних зубенках.
Легкая отрыжка, сыт, пережевывает жвачку. До и после. Благодарственная молитва после еды. Вот два изображенья: вот и вот. А этот уписывает остатки, подгребает соус размокшими катышками хлеба. Давай, друг, вылизывай прямо с тарелки! Нет, убираться отсюда.
Зажав нос, он оглядел застольных и застоечных едоков.
– Два портера сюда.
– Порцию солонины с капустой.
Вон тот герой так рьяно подпихивает в рот капусту ножом как будто его жизнь зависит от этого. Мастерский удар. Дрожь смотреть. Для безопасности ему есть бы тремя руками. Отрывает по жилкам. Его вторая натура. Родился в рубашке и с ножом в зубах. Остроумно вышло. А может и нет. В рубашке значит счастливый. Тогда просто: родился с ножом. Соль пропадает.
Служитель в развязавшемся фартуке с грохотом собирал липкие тарелки.
Рок, главный пристав, стоя у стойки, сдувал со своего пива пенистую корону. Отлично исполнил: она расплылась желтым у его сапога. Один из обедающих, поставив локти на стол, подняв вилку и нож, уставился поверх запятнанного листа газеты на подъемник с блюдами. Поджидает второе. А сосед ему что-то рассказывает с набитым ртом. Сочавственный слушатель.